О господи, он, как в ночном кошмаре, сидел на виду у всей аудитории и не понимал ни слова из того, что говорил профессор. Кому бы пришло в голову написать четыреста стихотворных строк о странной бесплодной земле? У него самого с утра в голове шарикоподшипники крутятся. Что ж, за дело: до четырех часов ночи он прикладывался к напитку год названием «Серый гусь».
Он заметил, что в аудитории установилась полная тишина: голоса с кафедры не слышно. Подняв глаза на Гамильтона, он увидел, что профессор стоит неподвижно, а лицо его приняло странное выражение. Если возможно столь неэлегантное сравнение, старику словно бы сунули в подштанники горячую буханку. Лицо профессора стало беспомощным. Он медленно вынул платок, осторожно промокнул лоб, аккуратно сложил платок и вернул его в карман. Откашлялся.
– Прошу прощения, – сказал он, взял с кафедры стакан воды, сделал маленький глоток. – Итак, как я говорил, рассмотрим стихотворный размер, которым пользуется Элиот в первой части своей поэмы. Стиль его отличает агрессивный анжамбеман: переноса нет только в строках, где заканчиваются предложения. Обратите внимание также на выделение глаголов: breeding, mixing, stirring. Это напоминает зловещий, с расстановкой, бой барабанов. Звук неприятный, меняющий смысл фразы. Возникает чувство беспокойства, нам кажется: сейчас что-то произойдет, и то, что произойдет, будет страшно.
Любопытство, шевельнувшееся было в душе Дивейна во время неожиданной паузы, испарилось. Странное выражение лица профессора ушло так же быстро, как и пришло. Хотя он до сих пор был бледен, бледность эта утратила пугающую мертвенность.
Дивейн снова переключил внимание на книгу. Надо быстренько просмотреть поэму, понять, что там автор имел в виду. Глянул на заглавие, перевел взгляд на эпиграмму, нет, эпиграф, или как он там называется.
Остановился. Что за черт? «Nam Sibyllam quidem...» – что это такое? Что бы там ни было, это не по-английски. А посередине какие-то диковинные закорючки, которых в нормальном алфавите не увидишь. Он глянул на сноски внизу страницы и узнал, что первая часть написана по-латыни, а вторая – по-гречески. Затем прочел посвящение: «Эзре Паунду, il miglior fabbro». Сноска объяснила, что это уже по-итальянски.
Латынь, греческий, итальянский. А сама поэма даже и не началась. Что же дальше? Иероглифы?
Кошмар какой!
Он просмотрел первую страницу, затем вторую. Тарабарщина. «Я покажу тебе страх в пригоршне праха». Что это должно означать? Глаза обратились к следующей строке: «Frisch weht der Wind...»
Дивейн захлопнул книгу, ощутив тошноту. Довольно. Тридцать строк поэмы, и уже пять проклятых языков. Завтра первым делом он пойдет в деканат и откажется от этой дичи.
Откинулся на спинку стула. В голове стучало. Приняв решение, думал только о том, как ему высидеть сорок минут и не полезть на стену. Будь у него место в конце зала, выскользнул бы незаметно...
За кафедрой бубнил профессор.
– После того, что было сказано, позвольте перейти к рассмотрению...
Неожиданно Гамильтон снова остановился.
– Прошу прощения.
Лицо его снова помертвело. Он выглядел... каким? Смущенным? Взволнованным? Нет, он казался страшно напуганным.
Дивейн подался вперед: в нем пробудился интерес.
Профессор потянулся за платком. Вытащил из кармана, уронил, поднял и попытался донести до лба. Начал озираться по сторонам, взмахивал платком, словно отгонял от себя муху. Затем рука его отыскала собственное лицо, стала легонько к нему прикасаться. Казалось, он ослеп. Дрожащие пальцы ощупали губы, глаза, нос, волосы и снова замолотили по воздуху.
Лекционный зал затих. Ассистент, сидевший на подиуме, отложил ручку. Лицо его выразило озабоченность. Что происходит? – недоумевал Дивейн. Сердечный приступ?
Профессор сделал неуверенный шажок и ударился о кафедру. Теперь и другая его рука взлетела к лицу, ощупала его, на этот раз крепко, натянула кожу, оттопырила нижнюю губу, несколько раз похлопала по голове.
Затем Гамильтон неожиданно остановился и оглядел аудиторию.
– С моим лицом что-то не так?
Мертвая тишина.
Медленно, очень медленно доктор Гамильтон расслабился. Прерывисто вздохнул – один, другой раз, и постепенно черты лица его приняли прежнее, спокойное выражение. Откашлялся.
– Итак, как я говорил...
Дивейн увидел, что пальцы профессорской руки снова пришли в движение – задрожали, судорожно задергались. Рука вернулась к лицу, пальцы мяли, щипали кожу.
Жуткое зрелище.
– Я... – начал было профессор, но рука не давала ему говорить.
Рот открывался и закрывался. Слов не было, раздавался лишь хрип. Еще один шаркающий шаг, и профессор, словно робот, снова ударился о кафедру.
– Что это такое? – спросил он надтреснутым голосом.
Господи! Он стал щипать свою кожу, веки при этом жутко растянулись. Теперь уже обе руки нещадно скребли лицо. Появилась длинная неровная царапина. На щеке выступила кровь.
Аудитория взволнованно вздохнула.
– Вам нехорошо, профессор? – спросил ассистент.
– Я... задал... вопрос, – простонал профессор, казалось, против собственной воли.
Голос его был приглушен и искажен из-за того, что руками он закрывал лицо.
Еще один шаткий шажок, и профессор неожиданно завизжал:
– Мое лицо! Почему никто не объяснит мне, что случилось с моим лицом?
И снова тишина.
Пальцы вонзались в плоть, под ударом кулака хрустнул нос.
– Уберите их! Они пожирают мое лицо!
Черт подери! Из ноздрей ручьями хлынула кровь, залила белую рубашку и костюм цвета маренго. Пальцы, словно хищные когти, рвали лицо. Дивейн, застыв от ужаса, смотрел на это. Палец профессора вонзился в глазницу.